Когда воют волки - Акилину Рибейру
Некоторое время все молчали, размышляя над словами Жусто, затем он приветливо обратился к Мануэлу:
— Висенте сказал мне, что ты стал доктором… Это правда?
Ловадеуш скромно улыбнулся.
— И будто отцу Урро, который ехал вместе с тобой, туго пришлось, когда ты стал с ним спорить. Похоже, немало ты повидал и кое-чему научился…
— В сертане без этого нельзя. Несколько книжек я читал. В Куиабе жил один человек, прямо святой, у него был целый шкаф книг, и он мне давал их. Он был натуралистом и бродил по зарослям с двумя ящиками. В один он собирал насекомых, в другой — травы. Иногда и я ходил с ним. Это знакомство научило меня большему, чем научила бы целая армия профессоров.
Выслушав его, Жусто восхищенно покачал головой. Однако он не мог не обратить внимания на худобу Мануэла и неуверенность его движений, а поэтому выпалил ему прямо в лицо, как бы подведя итог своим наблюдениям:
— Все это так. Ну, а деньги ты привез? Нет? А ты не обманываешь меня? Жаль, жаль… В твоем доме дела плохи, еле концы с концами сводят…
Ловадеуш, не ответив, поджал губы. Не хватало только, чтобы каждый дурак совал нос в его дела! Обозлившись, он уже готов был послать болтливого Жусто ко всем чертям, но лишь отвел глаза в сторону. Однако негодяй, неверно истолковав его деликатность, изрек унизительный приговор:
— Я всегда говорил, Бразилия не для всякого.
— Подумаешь новость! Так всегда было, с тех пор как мир стоит, — заметил Финоте.
— Одних когтей мало, нужна еще хитрость, — возразил Жусто.
— Знаешь, что однажды сказал мне Котим из Реболиде, когда я его спросил, не хочет ли он поехать за океан. «Конечно, хочу, — ответил он, — но это не для меня. И знаешь почему? Я не ловкач. Чтобы жить там, нужно быть пройдохой, а я таким не родился». Значит, правда, что там только хитрецы устраиваются?
Мануэл Ловадеуш, поняв смысл этого намека, ответил мягко:
— Всякое бывает, кум, всякое. Но и там хороших людей хватает и среди бразильцев и среди португальцев.
Беседа оборвалась, так как народу все прибывало и прибывало, большинство было в плащах, и очень немногие в пиджаках, женщины в шалях — ночи еще стояли холодные. Ловадеуш, растерявшись, не знал, с кем говорить, и поэтому переходил от одного к другому, а потом возвращался к жене, которая неохотно отпускала его, полная ласкового нетерпения.
Люди толпились во дворе, в дверях сгрудилось столько любопытных, что в доме стало нечем дышать. Сначала было темно, но потом взошла полная луна, и при ее ярком свете Мануэл обходил гостей, пожимая руки одним, обнимая других. Он вспоминал о стариках, которые уже умерли или не смогли прийти, а молодых отсылал домой к детям. Так постепенно он оказался далеко от дома на дороге, которая привела его к трактиру Накомбы. Трактирщик за это время снес старый дом и поставил новый, кирпичный, с оштукатуренными стенами. По-прежнему здесь подавалось разбавленное вино — та же водица, только вроде лучше на вид. А сам Жулио Накомба, ставший еще более пузатым и важным, как всегда, стоял с засученными рукавами и в фартуке, чтобы не пачкать одежду.
Осмотревшись вокруг, Мануэл Ловадеуш при свете фонаря увидел посетителей в рваных рубашках и штанах с заплатами на коленях. Он почувствовал вдруг, что его поношенный тропический костюм роняет его в глазах земляков. Сначала на него смотрели без любопытства, затем — без уважения, хотя Мануэл понимал, что слова привета и поздравления значили бы не больше, чем свечи, зажженные по давно истлевшим покойникам. Пораженный, как укусом кобры, недоброжелательством земляков, Ловадеуш покрылся краской стыда. Если бы был день, это не укрылось бы от любопытных глаз.
— Налейте вина, сеньор Накомба! — крикнул он. — Есть у вас печенье? А пирожки?.. А жареная треска?.. Давайте все, что у вас есть… — у Мануэла было такое чувство, словно он плыл против течения.
Вскоре в трактире собралось немало односельчан Мануэла и жителей соседних деревень. Мануэл хорошо знал, что завоевать доверие и симпатию горца и заставить его губы улыбнуться, а душу раскрыться лучше всего у бочонка с вином. Он помнил, что раньше именно в трактире заключались союзы на жизнь и на смерть, посетители договаривались о чем угодно, даже об убийствах. А теперь? Теперь то же самое. Земной шар еще не раз обернется вокруг солнца, прежде чем люди станут другими. А пока по кругу ходил кувшин с вином из Таворы, нежно ласкавшим рот, которое Накомба налил прямо из бочки, не успев разбавить. Языки развязывались, заговорили о лесопосадках на Серра-Мильафрише. Жусто Родригиш, богатый торговец скотом, ростовщик и председатель жунты, внушительно сказал:
— Я уже неоднократно говорил и снова повторю в следующий понедельник в палате: земля наша и только наша. Мы хотим, чтобы она и осталась нашей, и у нас есть на это право. Это нас устраивает. Господа из Лиссабона хотят сажать на ней сосны?.. Пусть сажают их в парках и садах с дорожками и подстриженной травкой. Вам будет лучше, ваши доходы станут больше, говорят они. Может, и так, а может, и нет. Допустим, они правы, но где тот Соломон, который подтвердил бы это? А мы знаем одно: мы должны ее возделывать, любой иной выход — грабеж. Горы принадлежали нашим отцам и дедам, нашим стадам и волкам, резавшим наших овец, галисийскому ветру, который точил на голых камнях свои вихры, острые как бритва. Разве мы можем думать иначе?
В трактир вошел старьевщик из Коргу-даш-Лонтраша, и Накомба обратился к нему:
— Что слышно, дядя Жоао до Алмагре?
— Люди говорят, что горы всегда принадлежали горцам — с тех пор как мир стоит, они переходили от отцов к сыновьям. И тому, кто явится отнять их у нас, придется иметь дело с нами!
Какой-то парень в обмотках, ведя за руль старый велосипед, подошел к двери трактира.
— В Лабружале все наготове, —